О чём шептали люди, мальчик мог только догадываться, и он решил, что шептали они вот что: «Я, это буду я, я буду среди оставшихся в живых. Я выживу. Я вернусь домой. Будет играть оркестр. И я его услышу».
Да, - думал мальчик, - им-то хорошо, они смогут ответить на удар!
Ибо вместе с беззаботными юными телами по земле вокруг костров были рассеяны плоды ночной жатвы - снопы из стальных скелетов винтовок, чьи штыки поблёскивали вечными молниями, затерянными в траве сада.
А у меня, - думал мальчик – только барабан, две палочки, и никакого щита.
На этом поле не было никого без отлитого, склёпанного или вырезанного своими руками в подготовке к первой атаке щита, созданного из далёких, но, тем не менее, прочных и пламенных семейных уз, развевающегося, точно знамя, патриотизма и уверенности в собственном бессмертии, усиленной ощущением вполне реального пороха, шомпола, пуль и кремня. Но, лишённый этих реальных предметов, мальчик чувствовал, как его семья только удаляется от него в темноте, словно их навсегда увозит прочь один из этих выжигающих степь паровозов, оставляя его с его барабаном, что будет хуже игрушки в той игре, которая состоится завтра или в любой другой день, слишком скоро.
Мальчик повернулся на бок. Мошка скользнула по его лицу – но нет, это был лепесток персика. Лепесток персика коснулся его – но нет, это была мошка. Ничто не оставалось неизменным. Ничто не имело названия. Ничто не было таким, как прежде.
Если он будет лежать очень тихо, то когда с рассветом солдаты натянут свою храбрость вместе с фуражками, может быть, они уйдут, и война уйдёт вместе с ними, и никто не заметит, как он лежит здесь – такой маленький, сам всего лишь игрушка.